Зная, что все, включая префекта города, наживаются на них, серебряники изворачивались, лгали, крали, обманывали, обвешивали, добавляли в сплавы излишнюю лигатуру. Все жили случаем, неуверенно, без завтрашнего дня. Так вырабатывался в свободном человеке тип лукавого раба, работника бесчестного, думающего лишь о себе, всеобщего врага.
Почитатели папы Пелагия не нашли лучшей для него похвалы, лучшей черты его характера и деятельности, как выраженной в эпитафии, высеченной для общего обозрения на саркофаге усопшего:
«Многих облекая священством,
он не извлекал личной выгоды».
Серебряники, тешась мечтой о бегстве, перекидывались словами.
– Ты же слыхал о ромеях, живущих средь гуннов, скифов и других варваров, почем я знаю каких!
– Они сами сделались варварами.
– Но почему? Всякие эти гунны страшны для чужих. А у себя они пользуются справедливостью, налоги малые, правители и судьи не берут взяток.
– Об этом слышал и я. Бывшие ромеи даже вместе с варварами нападают на империю, чтобы их считали за своих.
– А, они правы! Отечество там, где меньше бьют. Беда в том, что к варварам трудно пробраться. И как им объяснишь, что хочешь сделаться тоже варваром…
В углу лежала гора серебра, сорванные со священных книг доски, застежки, разбитые ларцы, ризы с икон, поликандила, обивка перил, двери и дверцы, налои, кресты, чаши, купели, алтари. Серебро стоило в двенадцать раз дешевле золота. Владельцы-солдаты сейчас глядели на кощунственный лом с презрением. Мастера понимали, что, когда с золотом будет покончено, раздастся крик: «Дели серебро!» С жестким металлом труднее справляться, чем с золотом, но опять предстоят барыши, барыши…
Центурион Арий восседал в сенаторском кресле. Левый глаз центуриона был закрыт багровой опухолью, висячие усы залеплены кровью, вывихнутая рука вправлена, но распухла. Арий то дремал, то проклинал серебряников за медлительность: вот он прикажет посадить кого-нибудь на кол для примера! Наперсный крест пресвитера Евтихия прятался под железным нагрудником победителя.
Все было как всегда после военной удачи.
Сотня схолариев-славян под командой Рикилы шла, чтобы занять кафизму ипподрома. Рядами по три человека славяне вступили во дворец Дафне, дневной свет сменился холодным сумраком высоких залов. Во внутреннем дворе Дафне струя фонтана била на высоту пяти локтей, и на краях порфировой чаши намерз лед. Отсюда путь на ипподром шел через триклиний Девятнадцати аккувитов. Обычно здесь базилевс угощал послов. В середине палаты был девятнадцатиугольный стол для такого же числа сотрапезников.
Везде было холодно и тихо. Встречались торопливые слуги с привычно замкнутыми ртами. Последние ряды сотни видели, как заметались следы их ног, – хотя на каменных полах ничего не оставалось, – и раскатывались ковры. Скоро здесь пойдет базилевс.
Темный переход, скупо освещенный окнами-бойницами, соединял палату Девятнадцати аккувитов с храмом святого Стефана – первомученика во имя Христа.
Железные двери, ведущие в храм, были так тяжелы, что привратники управлялись с помощью блоков.
Все эти каменные переходы, клетки, пещеры были запутаны, непонятны и поэтому казались враждебными. Нельзя было угадать последовательность поворотов, переходов, кривых путей Палатия. По сравнению с ним ловушка лесного паука со знаком византийской веры на спинке была очень простой. Лазы и перелазы Палатия казались щелистыми наслоениями гнезда земляных пчел.
Дверь закрылась с тяжелым вздохом. В святом Стефане висел сумрак. Хоры-катихумении, откуда сама базилисса иногда развлекалась видом бегов, затемняли корабль храма. Византийские боги любили цвет желтый, как осенний лист. Несколько неугасимых лампад зловеще подсвечивали золото, золото, золото…
Рикила ушел, и славяне разбрелись. Кто-то нажал на двери алтаря. Он не собирался вламываться силой, но был не прочь заглянуть туда, где живет тайна здешнего бога. Кто-то громко зевнул.
Индульф остановился перед настенной живописью. Умело освещенная, с яркими, выпуклыми красками, громадная картина-икона была как окно в иной мир. Середина изображала низкую стенку с двустворчатыми воротами. Старик направлял ключ в скважину замка, и, несмотря на отсутствие выражения на его лице, в движении рук, во всей фигуре чувствовалась власть. Над стеной кто-то с крыльями угрожал копьем удаляющимся мужчине и женщине, чьи голые тела прикрывали листья вместо одежды. Слева к воротам приближались несколько старых мужчин в красивых одеждах. За стеной в глубине сидел некто сумрачный, но в сиянии, а в воздухе парили маленькие птицелюди с цветочными лепестками вместо крыльев.
За Индульфом собралось десятка три товарищей. Некому было объяснить славянским наемникам, что так изображался весь путь человечества, как понимала его Церковь: изгнание из рая Адама и Евы и возвращение в рай их далеких потомков, мужчин. Женщина же была одна, и то лишь в изгнании, грешная, нечистая.
Самим славянам было невозможно понять смысл изображений, которые они видели каждый день и везде. Так же невозможно, как уловить причины мятежа, кипевшего уже неделю. Но общение с имперской религией не проходило безнаказанно ни для них, ни для многих их соплеменников.
Трудно пытаться представить действие византийского христианства на сознание язычников-славян. Но было нечто, оставлявшее восточных славян много веков подряд безразличными и даже враждебными к государственной религии Византии.